Поиск на «Русском кино»
Русское кино
Нина Русланова Виктор Сухоруков Рената Литвинова Евгений Матвеев

Н. Бурляев. "Я смерти не боюсь, я видел свет..". Глава 2

Я на коленях у мамы, боюсь пошевелиться, перевести дыхание: я слушаю мамин голос, ее песню! Что за звуки! Я забываю все, когда мама мне поет эту песню. В зеркале я вижу нас: себя, трехлетнего, прижавшегося к маминой груди, маму за нашим узким, длинным фортепьяно. Я забываю себя, не замечаю своих слез, я не хочу, чтобы эта песня кончалась, хочу слышать мамин голос вечно, словно это голос вечности. И я не шевелюсь, не утираю слез, пью глазами мамино отражение в зеркале: у нас одинаковые карие глаза и золотистые от солнца слезы на щеках - мы слиты воедино этой песней вечного материнства...

Усни, постель твоя мягка,
Прозрачен твой покров.
Пройдут года, пройдут века
Под говор чудных снов...

Сны... Воспоминания о прошлом и будущем... Сны - полеты почти каждую ночь: иногда веселые и легкие, иногда настолько страшные своей жестокой реальностью, что я панически бросался в явь, просыпался. Иногда явь была настолько отвратительной, что я предпочел бы считать ее всего лишь дурным сном, стереть из памяти, забыть... Но я одарен, а может, наказан ужасной способностью: ничего не забывать...

Я люблю возиться на нашем просторном тарханском балконе: отнимать у лохматого добродушного пса деревянные чурки и подавать их кормилице, смешно колдующей над огромным, натертым до сияния самоваром. Бабушка обожает чаепития на балконе. Здесь можно дать отдых глазу от хозяйских забот. В нескольких саженях от правого крыла балкона - белокаменная домовая церковка с внушительно высокими ступеньками, на которые я долго не отваживался взбираться. Прямо от дома кустарники и деревья резво убегают вниз по пологому спуску к пруду, а дальше, за прудом, дымы над селом, туманы над полями, синеющие до горизонта степи.

Вот из раскрытых дверей церкви выходит мама. От дома, по дорожке, к ней быстро приближается папа. Подойдя к маме, он начинает бранить ее, размахивает какой-то бумажкой, зажатой в кулаке. Мама что-то отвечает, а папа вдруг ударяет ее по лицу. Мне показалось, будто ударили меня. Удар отзывается во мне стоном...

Потом я заболеваю. Наверное, я спасал себя уходом из яви в сон и грезы: ведь только там мои близкие могли жить в мире, любви и согласии. Болела душа, сознание, охваченное бредом, постигало понятие - "несправедливость". Когда бы я ни открыл глаза - днем или ночью, - я вижу склоненное надо мной родное лицо. Мама держит мои горячие руки. Прикладывает ко лбу приятные, холодные салфетки. Снимает со своей шеи образок, надевает на меня, крестит и улыбается сквозь слезы светло и печально...

Маму отпевали в большой сельской церкви, переполненной золотистым дымом. Голосил сельский хор. Специально ли так поставили тесовый гроб или нет, только мама утопала, растворялась в огненно-солнечном столпе, падавшем с купола, и казалась просто уснувшей...

Черный поп читал над мамой большую книгу, кадил... отпевал медленно, словно во сне. Закрыв лоб большим платком, в молчанье стоял отец.

Начали прощаться. Бабушка велит мне поцеловать маму в последний раз, хочет подвести, поднять меня. Я начинаю громко плакать, кричать, вырываюсь из ее рук и бегу прочь из церкви.

Я брожу по дому, словно ищу маму: вот длиннющее раскрытое фортепьяно - оно молчит, вслушивается, поджидает маму, а она все не идет. Печально улыбается мамин портрет в ее опустевшей комнате. Белоснежная прибранная постель сиротливо стоит, растворяясь в солнечном шафрановом луче, падающем из окна.

Кормилица качает меня на качелях подле нашего дома и косится на окна гостиной: там "делят" меня, там решается судьба отца и сына. Всклокоченный, бледный папа мечется по комнате; бабушка показывает ему какие-то бумаги, тычет их чуть ли не в лицо папе. В откровенный и беспощадный поединок выливается все, что прикипело к сердцу. Сквозь закрытые окна просачиваются разгневанные голоса:

  • Воля ваша! Не отдам сына! Завтра! Мы уезжаем!
  • Если ты... возьмешь Мишеньку к себе... я лишу его наследства...

Потом папа больше не кричал; теперь говорит только бабушка, а папа, бледный, съежившийся и потому какой-то маленький, утопает в кресле... Бабушка кладет перед папой какую-то бумагу, дает ему перо, и папа дрожащей рукой что-то пишет там, кладет перо на стол, медленно поднимается с кресла, подходит к окну, машет мне и как-то жалко, словно извиняясь, улыбается...

Смешны для меня люди! Ссорятся из-за пустяков и отлагают час примирения, как будто это вещь, которую всегда успеют сделать! Не могу видеть равнодушно этого презрения к счастию ближнего. Все хотят, чтобы другие были счастливы по их образу мыслей - и таким образом уязвляют сердце, не имея средств излечить...

Всемогущий Боже! Ты видел, что я старался всегда прекратить эти распри. Зачем же все это рушилось на голову мою. Я был как добыча, раздираемая двумя победителями, и каждый хотел обладать ею...

Наутро кони навсегда увозят папу из Тархан - вместе с его невеликими пожитками... коляска быстро удаляется от усадьбы... долго не оседает на дорогу пыль...

Ужасная судьба отца и сына
Жить розно и в разлуке умереть...

Целится в меня пистолетным дулом белокурый мальчик: мы, шестилетние, играем в "дуэль", и пистолеты у нас в руках деревянные. Мне почему-то страшно весело: я вижу хитрую мордочку, отраженную в оконном стекле - мою мордочку. Мне смешно видеть нашего лопоухого поваренка Ваську.

Он ужасно переживает за меня, и качается на тонкой, длинной шее его всклокоченная голова. Смешон и этот незнакомый мальчик, который целится в меня: в старательном прищуре он скорчил такую презабавную мину... Мальчик "пукнул" губами, я рассмеялся в голос и показал жестом, что он промахнулся. Прицелился сам, но передумал: я поднял свой "пистолетик" и "пукнул" в небо... Мальчик почему-то счел себя оскорбленным, и наш поединок продолжился "на клинках". Мы рубились игрушечными сабельками, и мне было еще смешнее - так комически прыгал, злился и наскакивал на меня мальчик; так переживал за меня Васька, нетерпеливо, словно желая мне помочь, хлестал прутиком по траншее - круглой площадке, похожей на лобное место, - насыпанной крепостными мужиками специально для моих игр...

Я нарочно сдался мальчишке, закончил "дуэль" миром, подбежал к Ваське и протянул ему свою резную сабельку... Васька мигом расплылся, словно блин, и осторожно, кабы не сломать, обхватил рукоятку грязной пятерней... Я втащил его на траншею, и мы стали играть втроем: прыгали через Ваську козлами.

- Ты что здесь?! Марш на кухню, чеченец!

К нам приближалась бабушка. Ваську будто ветром сдуло.

- Да вы уж сами познакомились? - Довольная бабушка оправила рубашку на мне и кафтанчик на белокуром мальчике. - Это, Мишенька, твой новый компаньон, сосед наш - в шести верстах имение... Николя Мартынов...

Печальный Васька с осколками большой хрустальной кружки в руках умоляюще смотрит на бабушку. Виноватые карие глаза поваренка полны слез и чистосердечного раскаяния. Бабушка не шуточно бранит "чеченца" - видно, чашка дорогая. Я со двора, через окно, вижу происходящее в гостиной: вижу, как Ваську за ухо вывели из комнаты, потом - из дома. Почему-то плетусь за ними, словно магнитом влечет. Только на конюшне, когда Васька безропотно стянул портки и рубаху, беззвучно рыдая, голый лег на лавку, только когда в руках экзекутора появились розги, я осознал все до конца. От ног до головы прокатилась по мне горячая волна боли, взвилась холодная ярость, лицо покраснело. Я схватил первое, что попалось под руки, - палку; с воплем и слезами бросился на истязателя. Конюх, случившийся подле, играючи вырвал ее из моих рук. Тогда в мгновение ока я рванул у него из-за пояса здоровенный нож... Появилась перепуганная насмерть, бледная бабушка, бросилась ко мне, схватила на руки, отменила порку - всех разогнала и долго еще не могла унять моих рыданий.

С тех пор она остерегалась наказывать при мне людей...

Больше всего я любил, когда наведывался в Тарханы дед Митрий, младший бабушкин брат, тридцатипятилетний генерал Дмитрий Алексеевич: статный, красивый, бесстрашный герой французской кампании. Наполеон... война... сражения... победы... - я слушал его рассказы, пил, не утоляясь, - живой водой вливалась в меня его богатырская речь, он пробуждал в моей душе новые, незнакомые прежде чувства и понятия - русский воин... Россия... Родина...

- Ну, брат, задал ты Аустерлиц на конюшне... знаю, уж докладывали, - рокотал он довольным басом и от души хохотал, сотрясая бахрому эполет.

А потом, разгоряченные, отдыхаем в высокой степной траве, беседуем, словно воины после битвы.

- А что такое Россия? - спрашиваю я деда.

Дед раскидывает руки, словно желая обнять всю землю, и отвечает:

- А вот это все и есть Россия, земля наша, матушка родимая! Кто на нее только ни зарился, но никому мы ее в обиду не дали и не дадим никогда. Паук паутину ткет, опутывает могучее тело, но скоро встанет Русь, выпрямится во весь свой рост богатырский. Много еще врагов у Руси и много забот. Готовь сердце к подвигу и ничего не бойся. Самое большое, чем могут тебе досадить враги, это смерть... А как душа наша бессмертна, то, выходит, и бояться нечего. Впрочем, и тихонько можно прожить, шепотом.

- Зачем шепотом, - отвечаю я. - Нужно в полный голос говорить...

Осенний день был погожим, и чай нас ждал прямо на дворе, возле дома. Дед Митрий вытер губы салфеткой и подал сигнал. Конюх, стоявший наготове, приблизился с оседланной гнедой, под уздцы.

- Дозволишь, Лизонька, внучка покатать? Не тревожься, мы - легонько.

Бабушка не может отказать любимому брату даже в этом; правда, не удержалась от положенного опекунше беспокойства:

- Только осторожней, Митрий, не зашиби...

И мы летим, догоняем раскаленный солнечный диск, и огненно-красное степное море несется нам навстречу золотыми волнами. Я так тесно прижимаюсь к груди любимого деда-героя, что слышу, как у меня в спине колотится его сердце. Ветер обжигает лицо, высекает слезы гордости и ликования... И мы оба, словно мальчишки, а может, настоящие гусары, кричим во все горло: "У-ра-а-а-а!!!"

С детским простосердечием и доверчивостью кидался я в объятия всякого... Нетерпеливо старался я узнать сердце человеческое, пламенно любил природу, где все приобретенное отпадало от души, и она делалась вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять... Творение человечества было прекрасно в ослепленных глазах моих... Меня занимала несбыточная, но прекрасная мечта общего братства... При одном названии свободы сердце мое вздрагивало и щеки покрывались живым румянцем.

Безмолвно, в нереально туманной дымке, словно мираж, стояло, топталось каре восставших на Сенатской площади. Пушечный снаряд нелепо рванулся в толпу людей, заволакивая дымом смятение...

Дед Митрий растапливает печь какими-то бумагами, хотя рядышком громоздится аккуратная поленница сухого березняка... Почему он делает это ночью?.. Смертельно бледный и какой-то маленький, вовсе не похожий на моего любимого героя, красивого генерала. На лице - гримаса боли и страдания, рука - возле сердца под распахнутым мундиром. Стреляют, трещат дрова в печи, мечутся по стенам гигантские тени.

- Они же меня со Сперанским да с Аркадием - братом - в правительство свое хотели посадить, если бы... - дед не договаривает, медленно оседает на лавку, словно ноги его не держат.

Я не вижу, к кому обращается дед, да и не думал я ни о ком, кроме любезного своего Дмитрия Алексеевича. Всем сердцем ощутил я его боль, понимая, что произошло что-то страшное, непоправимое, и никогда больше нам не лететь по степи с моим любимым, сильным, непобедимым героем...

Через несколько дней пришло известие, что дед помер в своем имении, неожиданно и таинственно... "От сердца", - сказали нам. Но бабушка не верила в это, плакала, кричала, что его убили...

И я снова заболел тяжело и надолго: бредил, звал деда Митрия, маму. Мне казалось, что она снова неотлучно рядом со мной... Я открывал глаза, видел, что это бабушка, и снова проваливался в небытие. Ведь там я был не один, там жила мама... Она гладила мои волосы, напевала мне ту самую мелодию, молилась за меня в углу комнаты:

- Води его и управляй им, - шептали ее губы. - В Твою руку предан дух его... Вразуми его и наставь его на путь, по которому ему идти, и все пути его да будут тверды... Дай ему знание пути Своего... Все, что ни приключится ему, научи принимать охотно и быть долготерпеливым, ибо золото испытывается в огне, а люди, угодные Богу, в горниле уничижения... Отвергни от него лживость уст и лукавство языка, ибо на пути правды - жизнь, и на стезе ее нет смерти... - потом мама растворялась в золотистом сиянии, а я ходил по пустынному дому и тихо повторял: "Мама... мама..."

"Мама!" - звал я, босой, стоящий в высокой траве с дедовской саблей в руках; вокруг меня без конца и края синеет степь, пропадает за туманным куполом горизонта... Потонувший вдали голос мамы вытесняется гулом и стрекотом, поднимающимся от гигантской, круглой земли, вместе с которой, мне казалось, мы плывем, летим под огненными облаками. И снова материнский голос поет мне песню, и я знаю, что засыпаю с улыбкой на губах...

Что за звуки! Неподвижен, внемлю
Сладким звукам я;
Забываю вечность, небо, землю,
Самого себя...

Меня спасли от смерти, но тяжелый недуг оставил меня в совершенном расслаблении: я не мог ходить, не мог приподнять ложки. Долго оставался я в самом жалком положении; и если б я не получил от природы железного телосложения, то верно бы отправился на тот свет. Болезнь эта имела важные последствия и странное влияние на мой ум и характер: я выучился думать. Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, я начал искать их в самом себе. Воображение стало для меня новой игрушкой. Недаром учат детей, что с огнем играть не должно. Но увы! Никто не подозревал во мне этого скрытого огня, а между тем он обхватил все существо мое. В продолжение мучительных бессонниц, задыхаясь между горячих подушек, я уже привыкал побеждать страдания тела, увлекаясь грезами души... Я вступил в действительную жизнь, пережив ее уже мысленно...



Библиотека » Н. Бурляев. Страницы жизни М.Ю. Лермонтова. Киноповесть




Сергей Бодров-младший Алексей Жарков Екатерина Васильева Сергей Бондарчук  
 
 
 
©2006-2019 «Русское кино»
Яндекс.Метрика