Поиск на «Русском кино»
Русское кино
Нина Русланова Виктор Сухоруков Рената Литвинова Евгений Матвеев Кирилл Лавров

Золотая коллекция русского кино
Смотрите сегодня:
"Карьера Димы Горина"

Н. Бурляев. "Я смерти не боюсь, я видел свет..". Глава 3

Я знал уже любовь, имея десять лет от роду... Это случилось на водах кавказских... В нашем доме...

Мамину песню пела девятилетняя девочка: она сидела у распахнутого в горы окна и баюкала свою куклу. Ветер шевелил ее шелковистые волосы, белокурыми искрами ниспадавшие на плечики... голубые глаза кротки и нежны... белоснежная, хрупкая, она похожа на маленького ангелочка, слетевшего с ясных небес...

Как-то я вбежал в комнату: она была тут...

Мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь... Минута первого беспокойства страстей... Этот потерянный рай долго еще терзал мой ум...

За девочкой в распахнутом окне проступали сиреневые вершины гор. Они таинственно светились на темнеющем небосклоне, уже зажигавшем последние звезды. Горы погружались в сон под нежные звуки маминой песни, которую пела эта девочка, радуя и щемя мое сердце...

Горы Кавказские для меня священны! Вы взлелеяли детство мое; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтал об вас да о небе. Как я любил твои бури, Кавказ!.. Воздух там чист, как молитва ребенка, и люди, как вольные птицы, живут беззаботно; и в смуглых чертах их душа говорит... Все, все в этом крае прекрасно!..

- Большим человеком будешь! Злой жены берегись! В ней твоя погибель!

Бабушка не дала продолжать цыганке: заслонила меня от нее, всунула ей в руку монету и спровадила властным жестом. Никто не заметил, как, уходя в сторону гор, обернулась цыганка и хлестнула по мне глазами - обожгла на всю жизнь сердце.

Несколько свечей на тумбочках в разных концах комнаты таинственным блужданием теней тускло озаряют спальню университетского пансиона. Несмотря на глубокую ночь за окном, спят не многие из нас, четырнадцатилетних подростков. По рукам ходят запрещенные стихи; кто монотонно зубрит библейские тексты, кто шепотом повторяет, заучивает "Думу" Рылеева.

- Так гнали и пророков, бывших прежде вас...

- Вы - соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою...

У меня в руках - список пушкинского "Пророка". Портрет Александра Сергеевича стоит на тумбочке подле портрета мамы, в такой же золоченой рамке.

"Глаголом жги сердца людей!" Эти слова приводят меня в душевный трепет. "Жги сердца людей..."

"Страж" под дверью подал сигнал. Мы, словно по команде, дунули на свои свечи. Я схватил портрет Пушкина и спрятал его на груди рядом с "Пророком", прикрыл одеялом.

Немец-воспитатель внимательными, цепкими глазами ощупал "спящих" пансионеров и затворил дверь.

И вновь по спальне зашелестел шепоток:

- Вы - свет мира. И зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме... Так да светит свет ваш перед людьми.

- ... Жги сердца... сердца людей...

И я провалился в сон. И вновь пришла ко мне мама. Она печально глядела на меня, просительно шептала: "Смирись!"

Пять виселиц с пятью повешенными выплыли из бездны, стали непомерно огромными застывшие в удушье фигуры. Откуда-то взялся император Николай Павлович, прищурился и стал живописным портретом в массивной золоченой раме, под которым стояли трое в расшитых золотом мундирах. Одного я узнал - граф Александр Христофорович Бенкендорф, остзейское холеное лицо, непроницаемые глаза, не мигая, смотрели на меня.

И все эти фигуры-видения говорят, приказывают, кричат: "Смирись! Смирись!! Смирись!!!" А я почему-то улыбаюсь, как тогда, в Тарханах, перед деревянным дулом Николая, а сознание рождает звонкие уверенные рифмы, сметающие этот дикий хаос лиц, образов, голосов:

Еще не знаешь ты, кто я.
Утешься! Нет, не мирной доле,
Но битвам, родине и воле
Обречена судьба моя.

"Обречена судьба моя..." - повторяется в радужном колодце моего сна, и я знаю, что засыпаю со слезами и счастливой улыбкой...

Варенька! Варя! Счастье мое! Любовь... И вина... Хотя в чем я виноват пред тобою - не знаю сам. Ныне отпускаю тебя, навсегда оставляю в покое. Возможно ли это? Ведь любовь - чувство вечное.

"У Вареньки родинка, Варенька - уродинка! Варенька - уро..." Мой подзатыльник осек Акимку, любившего дразнить тебя. Я забрал у него похищенный платочек и вернул тебе, и впервые увидел, вернее разглядел тебя. Виделись мы и прежде, но лишь тогда - в семнадцать лет, в Середниково - я обнаружил, что у тебя в душе - душа... Милая, ясная, как день, ты светло улыбнулась мне... Ветер коснулся твоих длинных волос, открыл нежные, покрытые румянцем щеки и маленькое родимое пятнышко на лбу... Вряд ли мой кузен Акимка догадался, что произошло тогда между нами. Что одной вспышки наших глаз может быть достаточно, чтобы осветить всю жизнь. Мы долго смотрели друг на друга, погружаясь в глубины наших душ.

Бахметева я не принял сразу, потому что уже тогда видел, как он примеряет тебя к себе, в будущие жены. Он казался мне старым и глупым, хотя он всегда был комильфо: стройным и моложавым. Я выглядел пред ним малорослым пигмеем и знал, что он не замечает во мне соперника. Это бесило меня, особенно когда ты улыбалась ему "моей" светлой улыбкой.

- Отчего вы сделались так печальны? - Бахметев ясно снисходил до меня.

- Причину даже совестно объявить.

- Однако ж! - Бахметев даже настаивал-то с безразличием ко мне.

И меня понесло:

- Зависть!

- Кому ж вы завидуете? Например...

- Тем, кто нравится всем с первого взгляда.

- Поверьте, - вмешалась ты, как всегда, осторожно и умно. - Кто скоро нравится, об том скоро и забывают.

- Боже мой! Что на свете не забывается? - воскликнул я и озлился на Бахметева - он смотрел на меня, словно на беспомощного птенца. - И если считать ни во что минутный успех - то где же счастье? Добиваешься прочной любви, прочной славы, прочного богатства... Глядишь... Смерть, болезнь, война, соперник, перемена общего мнения - и все труды пропали! А забвение равно неумолимо к минутам и столетиям. Если б меня спросили, чего я хочу: минуту полного блаженства или годы двусмысленного счастия, я бы скорей решился сосредоточить все свои чувства и страсти на одно божественное мгновение и потом страдать сколько угодно, чем мало-помалу растягивать их и размещать по номерам в промежутках скуки и печали.

- Я во всем с вами согласна, кроме того, что все на свете забывается, - ты сказала это, глядя на меня отблеском "нашего первого взгляда". - Есть вещи, которые забыть невозможно. Особенно горести. - Слово "горести" ты произнесла так, словно прозревала в нем наши будущие печали.

Мы сидели на большом пне, едва касаясь друг друга спинами, и я боялся пошевелиться, произнести слово, потому что знал, что следующее мое слово будет признанием... Светила луна над прудом... оглушительно орали лягушки, в ушах звенело... И я решился: бросился в бездну - произнес сдавленным шепотом:

- Ты должна быть со мной...

И ожидающая тишина, готовая стать пустотой... и твой ответ:

- Я с тобой... сейчас...

- Нет! Ты всегда... должна... быть... со мной... Мне кажется, что мы уже знакомы прежде рождения своего, читаем свою участь в голосе друг друга, в глазах, в улыбке... И не можем обмануться... И горе нам, если мы не вполне доверимся этому святому таинственному влечению...

И снова - тишина: оглушительная, выжигающая душу... и наши руки сблизились в безмолвном пожатии... губы соединились в первом поцелуе... мы целовали друг другу руки, уголки губ, волосы, глаза...

Мы скакали по полю верхом, обгоняя друг друга, и я любовался твоей ловкостью и красотой.

Нам редко мешали на наших прогулках. В Середникове много укромных уголков. Я говорил, говорил тебе все, что было на моем сердце, ты слушала, слушала и редко говорила сама.

- Ты похожа на мою маму. Я никого не любил так, как ее. Она - моя единственная вера. Может, поэтому я почти в каждой матери вижу надежду на спасение искушенного дьяволом человека: глаза должны видеть пример чистоты, преодолевшей соблазн, тщеславие, грехопадение, принявшей в сердце очищение навечно...

- Мне кажется, - говорила ты, с жалостью всматриваясь в меня, - я могу понять твое сердце. Что печалит тебя?

- Все для нас в мире тайна, и тот, кто думает отгадать чуждое сердце или знать все подробности жизни своего лучшего друга, горько ошибается. Во всяком сердце, во всякой жизни пробежало чувство, промелькнуло событие, которых никто никому не откроет, и они-то самые важные и есть, они-то обыкновенно дают тайное направление чувствам и поступкам... Но я хочу рассказать тебе себя всего, хотя не знаю, можно ль рассказать душу. Не дай Бог, если мы не сможем говорить друг другу все... Тогда мы потеряем друг друга... Ты должна знать обо мне все...

- Говори.

- Ты хочешь знать...

- Хочу! - и влажные глаза твои ярко заблестели... Мне казалось: ты - ангел, изгнанный из рая за то, что слишком сожалел о человечестве.

- Подумай: есть тайны, на дне которых яд, тайны, которые неразрывно связывают две участи; есть люди, заражающие своим дыханием счастье других; все, что их любит и ненавидит, обречено погибели... Берегись того и другого - узнав мою тайну, ты отдашь судьбу свою в руки опасного человека; он не сумеет лелеять цветок этот: он изломает его...

- Хочу знать непременно...

- Я имел небо, землю и себя, я был богат всеми чувствами. Видел солнце и был доволен. Но вдруг - все исчезло: одна мысль, одно открытие, одна капля яда. Один сон. Однажды в темной своей комнате, простертый на постели, лицом кверху, сложив руки, я уносился мыслью в вечность. Мне снилось наяву давно желанное блаженство - свобода. Я был дух, отчужденный от всего живущего, дух всемогущий; не желающий, не сожалеющий ни о чем, завладевший прошлым и будущим, которое представлялось мне пестрой картиной. Моя душа расширялась, она обнимала всю природу... Все понимала... Я никогда не был так счастлив. И я летел над Россией. Я вдруг нашел себя. В себе одном нашел спасенье целому народу.

Тут я опомнился и посмотрел на тебя: чудное божественное видение; ты отделялась на темной листве парка, как утренняя звезда на туманном востоке. То не было существо земное - то были краски и свет вместо форм и тела. Ты не остановила меня, и я обрушил на тебя свою тайну. Никому, никогда потом я не говорил об этом. Об этом знаем только мы - это с нами умрет.

Меня добру и небесам
Ты возвратить могла бы словом.
Твоей любви святым покровом
Одетый, я предстал бы там,
Как новый ангел в блеске новом...
...Я все былое бросил в прах:
Мой рай, мой ад в твоих очах.
Люблю тебя нездешней страстью,
Как полюбить не можешь ты:
Всем упоением, всей властью
Бессмертной мысли и мечты.
В душе моей, с начала мира,
Твой образ был напечатлен;
Передо мной носился он
В пустынях вечного эфира...
...Моя ж печаль бессменно тут,
И ей конца, как мне, не будет;
И не вздремнуть в могиле ей!
Она то ластится, как змей,
То жжет и плещет, будто пламень, -
То давит мысль мою, как камень -
Надежд погибших и страстей
Несокрушимый мавзолей!..

Я видел твои слезы, видел, как болит за меня твое сердце, видел, что принимаешь ты меня, как свой крест, словно Божий подарок. И мне было легко и свободно. Я спокойно закончил свою исповедь:

- Потом явилась тень моего отца и повелела умереть, ибо род наш должен нами кончиться. И все тот же насмешливый голос шептал мне: ты способен обнять своею мыслью все сотворенное; ты мог бы силою души разрушить естественный порядок и восстановить новый, для того-то я тебя не выпущу отсюда: довольно тебе знать, что ты можешь это сделать. С тех пор какой-то бешеный демон вселился в меня, но он не имел влияния на поступки мои; он только терзал меня; воскрешал умершие надежды, жажду любви. Он странствовал со мной рядом над пропастью, показывая мне целый рай в отдалении. Но чтоб достигнуть рая, надобно было перешагнуть через бездну. Я не решался. Кому завещать свое дело? Кому его уступить? Долго жить стало целью моей жизни.

- Мне страшно... - вдруг прошептала ты и прижала мою голову к своей груди, словно защищая ее от грядущей плахи.

- Я вам этого не читал! - профессору Малову приходилось перекрывать горлом волнение в университетской аудитории. Он торчал передо мною на кафедре, словно потный шиш в ящике. - Я желал бы, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил.

- Это правда, господин профессор, - прервал я его, и студенты мгновенно стихли. - Того, что я сейчас говорил, вы нам не читали и не могли передавать, потому что это слишком ново и до вас еще не дошло.

- Откуда могли вы почерпнуть эти знания?

- Я пользуюсь источниками из своей собственной библиотеки, снабженной всем современным.

- Я требую, - грубо остановил меня профессор, но ему не дали говорить: гул и шарканье ног в аудитории снова усилились.

- Вы, - крикнул Малов студентам, - выражаете свои мысли, как лошади, ногами!

Этим заявлением он подписал свой приговор. Поднялась настоящая буря - свист, шиканье, крики: "Вон его! Да сгинет! Вон!.."

Бледный как полотно, Малов сделал отчаянное усилие овладеть положением - и не мог: студенты вскочили на лавки. Малов тихо сошел с кафедры и, съежившись, стал пробираться к дверям. Спасаясь, он забыл свои калоши. Я поднял их и швырнул в коридор вослед презренному полудурку. Он оглянулся испуганно и царапнул меня глазенками.

- Позвольте спросить вас, Лермонтов, - студент Вистингоф взволнованно, но решительно обратился ко мне. - В какой это книге вы читали? Нельзя ли поделиться ею и с нами, - кивнул он на группу, от которой был ходатаем.

- Для чего вам хочется это знать? Будет бесполезно, если я удовлетворю ваше любопытство. Вы в ней ничего не поймете, если бы я даже и решился сообщить вам название ее... - Вероятно, я при этом пронзил его своим взглядом насквозь, потому что он, словно ужаленный, отскочил прочь. Да, наградил меня Бог глазами и языком! Сколько врагов я приобрел в тот день.

Но "до плахи", на которую я намеревался "перейти с твоей груди", было еще далеко. Сначала я потерял тебя. Я помню день и мгновение, когда наш с тобою тайный союз, наш единый андрогин, дал трещину, потом раскололся, и мы розно поплыли по нашим жизням, мертвым друг без друга.

Я знал, что эта новость причинит тебе боль, и поэтому решился сообщить ее в столь шутливой форме:

- Московский университет я оставил, в Петербургский меня не приняли. В бабушкином "комитете" положено, что меня надобно отправить в Петербург и отдать в юнкерскую школу. Другого спасения они для меня не видят. Там, сказали они, меня прошколят и выучат дисциплине.

Твое лицо, всегда такое живое, меняющееся непрестанно, вдруг начало каменеть, а глаза - видеть пока еще скрытое от нас будущее, и я понял, что лучше не шутить, а говорить серьезно...

- Я не могу не видеть тебя одного дня, а тут - два года. Но я утешаю себя, что это всего два года, а потом - вместе. Всегда... Быть может, такова особая воля провидения. До сих пор я предназначал себя для литературного поприща, принес столько жертв своему неблагодарному кумиру и вдруг становлюсь воином. Быть может, это кратчайший путь. И если он не приведет меня к моей первоначальной цели, то, возможно, приведет к конечной цели всего сущего.

- Тебе нравится меня мучить, - прошептала ты, и глаза твои наполнились слезами и упреком. - Ты не любишь меня.

- Наверное, потому и мучаю, что люблю тебя... Всем существом. Это гадко, но люди обречены испытывать сердца любимых. Я... Я верю в тебя. Ты - моя надежда на спасение.

Ты улыбнулась мне ясной улыбкой, "моей" улыбкой, впервые в тот вечер и - последний раз в моей жизни.

- Знаешь, - продолжал я, сглаживая с твоих щек слезы, - наверное, каждая женщина, которая поможет спасти мужчину от дьявола, от низшего в нем, от будущего ада, спасти тем, что она сама не будет уступать искушениям... эта женщина сделает больше для спасения человечества, нежели любой мужчина, как бы он ни был велик. Будущее - в женщине. Спасение - в женщине, и потому именно женщина будет призвана в конце концов к суровой ответственности за безнравственность нашего времени больше, нежели мужчина. Молись, чтобы Бог, который внутри тебя, помог тебе сохранить чистоту.

Ты взяла мою руку, поцеловала, сказала тихо, но решительно, словно произнося клятву:

- Я никогда не буду принадлежать другому. Я буду ждать тебя. И если ты захочешь, через два года... стану твоей женой.

Жениться... Жена...

"В ней твоя погибель!" - в памяти молнией вспыхнули глаза цыганки, уходившей в горы, они хлестнули по моему сердцу второй раз, обожгли, вплеснули в душу яд. И в это же мгновение - раскололись наши судьбы: я понял, что никогда нам не быть вместе!

В юнкерской школе у меня было время поразмыслить об этом: и когда я пил глазами твой портрет, нарисованный мною перед отъездом, и когда ночи напролет писал о тебе стихи в пустых классных комнатах.

Жениться... Надо мной слово "жениться" имело какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она давала мне только почувствовать, что я должен на ней жениться, - прости, любовь! Мое сердце превращалось в камень. Я готов был на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь мою, даже честь поставили бы на карту, но свободы моей не продавал.

Отчего я так дорожу ею? Что мне в ней? Куда я себя готовлю? Чего я жду от будущего?

Это какой-то врожденный страх, необъяснимое предчувствие. Ведь есть люди, которые безотчетно боятся пауков, тараканов, мышей...

Я уехал с твердым намерением тебя забыть, а вышло наоборот. Минуты последнего расставания и милый образ твой постоянно тревожили мое воображение. Впрочем, я имею самый несчастный нрав, и впечатления, сначала легкие, постепенно врезывались в мой ум все глубже и глубже, так что впоследствии эта любовь приобрела над моим сердцем право давности, священнейшее из всех прав человечества...

Я полагал, что забывать тебя мне поможет отдаленность Петербурга от Москвы и наше разудалое, пустое юнкерское бамбошерство: смешное подражание великим гусарам, армейские плоские шутки друг над другом и вымученный, заведенный, как шарманка, юношеский цинизм. Вечная ночная суета в будуаре, эскадрона: разбитые на группки юнкера пьют портвейн, курят в печку длиннющие трубки. Николя Мартынов непрестанно выбривает свой первый пушок над губой; из разных углов большой комнаты - крики картежников: "Плие, атанде, угол!.."

Мы с Николя - два лучших фехтовальщика, музыканта и поэта. Нас уважают и боятся наших проказ.

Я смачиваю слюной клочок бумажки. Мартышка обсыпает его табаком, свертываем трубочкой и вставляем в огромную ноздрю здоровенного носа спящего Курка - тот два раза надрывно чихает и не просыпается, и все, довольные, хохочут.

- Ты говорил с бабушкой? - спрашивает меня Николя.

- Да, она обещала походатайствовать за тебя Шлиппенбаху.

- Спасибо, Маешка, ты - друг.

- Курок у тебя деньги брал. - Я нарочно меняю тему, мне неловко от благодарности Николя, ведь мы считаемся друзьями. И я лезу в бумажник, сую Мартышке долг Курка: - Возьми, а то у него сейчас нет.

В те годы у Николая было развито чувство самоуничижения, которое он изо всех сил старался преодолеть: не раз он доверительно лез ко мне со своими вопрошающими голубыми глазами:

- Скажи, Мишель, я не полное дерьмо?

- Нет, Николя, - подбадривал я его, не сдерживая улыбку, - не полное...

Но вскоре Николай начинал понимать, что веских причин для уныния у него нет: он красив и натренирован достаточно, чтобы солировать в эскадроне. Но я не давал ему загордиться, подшучивал над ним. Особенно любил я это делать в наших "дуэтах". Николай играл на фортепьяно и запевал, задавал тон, а я аккомпанировал ему на скрипке, и весь эскадрон подпевал: "Друг, на земле великое не тщетно. Будь тверд, а здесь тебе не изменят..." И когда я полагал, что Николай достаточно вознесся на изящных крыльях своего искусства, я начинал исподволь наигрывать совершенно другую мелодию - стройность хора разлаживалась, пение прекращалось, а я, довольный, выкомаривался на скрипке и орал во все горло:

В честь столь славныя новинки
Грянь, труба и барабан!
Выпьем за здоровье Глинки
Мы глинтвейну стакан...

Все во главе с Мартышкой набрасывались на меня, а я хватал шомпол от гусарского карабина и отмахивался от них, не даваясь в руки. Николай вырывал у меня железный прут, на глазах у всех сгибал пополам и бросал его мне, а я не торопясь довязывал этот шомпол в узел и возвращал Мартышке. Юнкера бурно поздравляли меня с победой, а Николай, сидя в сторонке, вертел в руках стальной "узел" и задумчиво смотрел на меня... На шум прибегал сам Шлиппенбах и возмущенно урезонивал нас:

- Дети, что ли, вы, чтобы так шалить!

- Хороши дети, - отвечал я ему улыбаясь, - которые могут из железных шомполов вязать узлы.

И генералу ничего не оставалось, как властью своей пресечь наши вольности:

- Ступайте под арест, юнкер Лермонтов!..



Библиотека » Н. Бурляев. Страницы жизни М.Ю. Лермонтова. Киноповесть




Сергей Бодров-младший Алексей Жарков Екатерина Васильева Сергей Бондарчук Людмила гурченко  
 
 
 
©2006-2024 «Русское кино»
Яндекс.Метрика