Поиск на «Русском кино»
Русское кино
Нина Русланова Виктор Сухоруков Рената Литвинова Евгений Матвеев

Плата за свободу (2)

Чем ближе, отважнее и точнее подходил Тарковский в своих картинах к своей собственной "потусторонней" сути, тем точнее и гармонически-стройнее становились его картины в художественном плане. "Ностальгию" он с полным основанием воспринимал как свой шедевр.

В разговоре с Ю. Кублановским (1984 год): " - "Ностальгия" - самый любимый и кажется мне лучшим, исходя из моей концепции "фильма" как такового - как... жанра.

Во-первых, потому, что, быть может, это моя пока единственная картина, в которой сценарий лишен какого бы то ни было самодовлеющего значения. Даже в "Зеркале" - фильме, очень непоследовательно, так сказать, смонтированном, в котором, по существу, не было единого сюжета, кроме самой хронологии человеческой жизни (правда, это весьма сильное формообразующее драматургическое начало), сценарий играл большую роль, чем в "Ностальгии". В "Ностальгии" сюжет практически ничего не значит: ведь ничего не происходит вплоть до эпилога картины, где гибнут оба героя, - но это совершенно неожиданно как для зрителя, так, если угодно, и для самой драматургии. Поэтому не стоит говорить, что "Ностальгия" четко выстроена в драматургическом плане. Как скульптору необходима проволочная арматура для лепки, так - только в этой функции - существует в "Ностальгии" драматургия: чтобы все держалось и обрастало плотью.

- Значит, вы в некотором роде импровизировали, когда снимали?

- Нет, не импровизировал, "Ностальгия" строго продумана. Но не драматургически, а чисто кинематографически. Картина, по-моему, очень проста, в ней нет никаких сложностей, и, что особенно важно, она скромна, даже скупа по художественным средствам. Правда, если бы все действие происходило в одном месте, было бы, пожалуй, еще лучше. Эту задачу я постараюсь выполнить в своем следующем фильме: так сказать, соблюсти единство места и времени.

Еще мне нравится, как "Ностальгия" снята: операторская работа удовлетворяет меня полностью, без оговорок. Меня устраивает, как движется камера, в каком виде присутствует, свет в картине. Я ценю рамки (кстати сказать, довольно аске- тические), в которых осуществлен этот фильм".

Тарковский был изумлен адекватностью передачи в кадре своего личного экзистенциального состояния:

"...Когда я впервые увидел весь отснятый материал, фильма, то был поражен неожиданной для меня беспросветной мрачностью представшего зрелища. Материал был совершенно однороден по своему настроению и тому состоянию души, которое в нем запечатлелось. Я не ставил перед собою специально такой задачи, но симптоматическая для меня уникальность возникшего феномена состояла в том, что независимо от моих конкретных частных умозрительных намерений камера оказалась в первую очередь послушна тому внутреннему состоянию, в котором я снимал фильм, бесконечно утомленный насильной разлукой с моей семьей, отсутствием привычных условий жизни, новыми для меня производственными правилами, наконец, чужим языком.

Я был изумлен и обрадован одновременно, потому что результат, запечатлевшийся на пленке и возникший передо мною впервые в темноте просмотрового зала, свидетельствовал о том, что мои соображения, связанные с возможностями и призванием экранного искусства стать слепком человеческой души, передать уникальный человеческий опыт, - не плод досужего вымысла, а реальность, которая предстала передо мною во всей своей неоспоримости. <...>

Меня не интересовало внешнее движение, интрига, состав событий - я все менее нуждаюсь в них от фильма к фильму. Меня всегда интересовал внутренний мир человека - для меня гораздо естественнее было совершить путешествие внутрь его психологии, питающей ее философии, тех культурных и литературных традиций, на которых покоится его духовная основа. Я отдаю себе отчет в том, что переноситься с места на место, вводить в фильм все новые и новые эффектные точки съемки, экзотическую натуру и впечатляющие интерьеры гораздо выгоднее с коммерческой точки зрения. Но для существа того, чем я занимаюсь, внешние эффекты лишь отдаляют и смазывают цель, к осуществлению которой направлены мои усилия. Меня интересует человек, в котором заключена Вселенная, - а для того, чтобы выразить идею, смысл человеческой жизни, вовсе не обязательно подстраивать под эту идею некую событийную канву..." Разумеется, Тарковскому пришлось применяться к западному способу кинопроизводства. Что-то ему было по душе, что-то - нет. Еще в 1980 году он писал (начальству) в Москву из Рима: "...Вообще должен сказать, работать здесь чрезвычайно трудно по многим и многим причинам, и я часто вспоминаю "Мосфильм" как родной дом, где не в пример легче, удобней и спокойней работается. Здесь денег на ветер не бросают и из нашего брата жмут соки, не считаясь ни с замыслом, ни с творчеством. Деньги, деньги и деньги - вот принцип кино здесь, в Италии. Феллини снял очень плохой фильм "Город женщин", который критика обругала в Канне. Антониони шестой год не может найти денег на постановку. Рози, несмотря на успех "Христа, остановившегося в Эболи", тоже не может начать работу..."

А вот что он писал, уже завершая "Ностальгию": "Здесь трудно работать - все считается на деньги, а "Ностальгия" снимается на очень маленькие деньги. Я никогда так не уставал, как работая над этой картиной. Я впервые оказался в непривычных для себя условиях, которым я внутренне сопротивлялся. Здесь существует система экономического давления на режиссерский замысел. Если затянулась подготовка к фильму, то я оказался лишенным возможности снимать некоторые сцены в Москве. Вопрос всегда ставится одинаково: есть ли на это деньги?

Если я ожидаю необходимой мне для кадра погоды, то в следующей сцене приходится чем-то поступиться, чтобы уравновесить затраты. Пересъемки "Сталкера", например, здесь были бы совершенно невозможны. Или, например, для того, чтобы фильм мог считаться итальянским, я был обязан занять в работе определенное число итальянцев. Потому мне пришлось отказаться от двух французских актеров.

Легко писать стихи у себя дома. Лирическое состояние требует уединения, которое, конечно, легче обрести в привычных условиях. Трудно сосредоточиться и удерживаться в нужном творческом состоянии в новых обстоятельствах. Многое мешает.

Я привык работать с теми же своими людьми. Здесь привычные для меня стереотипы общения не годятся. Весь принцип взаимоотношений в съемочной группе нужно было усваивать заново или заново изобретать. Нужно было гораздо более подробно и детально оговаривать замысел с художником или оператором, к чему я не привык, и требовалось больше сил, перенастройка..."

И все же Тарковский, его личность, как всегда сумел "намагнитить" съемочную группу. В разговоре с Глебом Панфиловым в Риме автор "Ностальгии" высоко оценил своих итальянских коллег, назвав сложившиеся в группе взаимоотношения "потрясающими": "Справедливости ради должен тебе, Глe6, признаться, что в "Ностальгии" были кадры, которые я ни за что не взялся бы снимать на "Мосфильме" в силу очень трудной их организации. Когда позднее интервьюировали техническую группу, то они признались, что такого еще никогда не снимали - по трудности поставленных перед ними задач. <...> Словом, в Москве я на такие кадры не решился бы, потому что они не могли получиться. Я ведь знаю, как это там делается... И еще я тебе скажу, Глеб: в съемочной группе говорили потом, что работать со мной им было очень трудно, но интересно. Причем им было настолько интересно, что они работали даже в выходные дни... Это невероятно! Конечно, они могли отказаться. Но, замученные и усталые, они все-таки соглашались, хотя оператор, например, просто падал с ног..."

После премьеры немецкий журнал "Шпигель" не без иронической язвительности писал: "Этот святой глупец (Доменико. - Н. Б.) также как и "сомневающийся" путешественник, является отражением своего создателя. По-видимому, Тарковского, этого аскета-моралиста, члена жюри Венецианского фестиваля прошлого года, повергла в ужас перспектива погибнуть в пучине западного декаданса - после просмотра фильма Фассбиндера "Кверель". Во всяком случае, когда после трех лет тщательной подготовки начались съемки "Ностальгии", он с удивлением констатировал, что на Западе авторские произведения подвергаются давлению капитала: "Здесь деньги являются абсолютным господином, это угрожает личности художника и опасно для всей будущности киноискусства. Подобных забот у меня никогда не было в Советском Союзе".

Действительно, при такой системе производства, когда все участники, снимаются они или нет, получают свою твердую зарплату, вряд ли имеет значение, если заявленный срок съемок превышает несколько дней, недель или даже месяцев (как это уже бывало с Тарковским).

Однако когда он в Италии тратит целый день на съемки крупным планом тлеющей сигареты или на то, чтобы заполучить "абсолютно верное", "задумчивое" выражение "лица" какой-нибудь собаки, то он не должен забывать о том, что люкс оплачен не навсегда. Он одержим манией совершенства и от такого метода работы не смог отказаться и здесь, потому что для него фильм, как и каждый отдельный кадр, должен обладать художественной безупречностью стихотворения.

"В моем фильме до 18 изменений положения камеры: длинные проходы, ведущие из реальности в воспоминания, оттуда - в мечту и потом снова в реальность. Все это достигается только движением камеры, сменой освещения или перестановками актеров, которые исчезают из поля зрения и появляются в других костюмах. Когда ты работаешь, то удается снять лишь две или три сцены в день". В заявленный срок он не уложился, однако он сможет снять фильм "Ностальгия" до конца так, как он хочет..."

Из интервью американскому киноведу Г. Бахман: "Г. Б. Есть ли у твоих главных героев качества, которые ты мог бы сопоставить со своими?

А. Т. Больше всего в людях я люблю надежность в сочетании с безумием и упрямством в попытках достичь еще большей ясности. Это упрямство следовало бы назвать надеждой.

Г. Б. Отношения, которые объединяют двух героев, являются результатом твоих личных чувств?

А. Т. Горчаков относится к "безумцу" как к последовательной и сильной личности. Доменико уверен в своих действиях, тогда как Горчакову как раз не хватает уверенности, поэтому он очарован им. Благодаря такому развитию их отношений Доменико становится его единомышленником. Самые сильные люди в жизни - это те, которым удалось до конца сохранить в себе детскую уверенность и интуитивную надежность. <...>

Все беспокоятся за будущее, и наш фильм говорит об этом беспокойстве. Он также говорит и о нашем легкомыслии, которое позволяет идти развитию истории своим обычным путем. Несмотря на наше беспокойство, мы ничего не делаем, то есть делаем слишком мало. Нам следовало бы делать больше.

Что касается лично меня, то я могу лишь снять фильм, и мой малый вклад - показать, что борьба Доменико касается нас всех, показать, что он прав, обвиняя нас в пассивности. Он "безумец", обвиняющий "нормальных" людей в их слабости и жертвующий собой, чтобы встряхнуть их и заставить действовать, дабы изменить положение.

Г. Б. Является ли для тебя существенным, чтобы твои идеи привлекали большую публику?

А Т. Я не считаю, что есть какая-то форма художественного фильма, которую могли бы понять все. Или он не являлся бы художественным произведением.

Такой режиссер, как Спилберг, всегда привлекает огромную публику, его фильмы приносят ему баснословные деньги, но он не художник, и его фильмы не искусство. Если бы я снимал такие фильмы - во что я не верю, - я бы умер от ужаса. Искусство - это как гора: есть вершина горы, а есть внизу расстилающиеся холмы. Тот, кто находится на вершине, не может быть понят всеми. В мои задачи не входит завоевание публики.

Самое важное для меня - это не стать понятым всеми.. Если фильм - это форма искусства - а я уверен, что мы можем согласиться с этим, - то не нужно забывать, что художественное произведение не является товаром потребления, а скорее тем творческим максимумом, в котором выражены различные идеалы своей эпохи. Идеалы никогда нельзя сделать доступными для всех. Для того чтобы хотя бы приблизиться к ним, человек должен расти и развиваться духовно. <...>

Г. Б. В своих фильмах ты часто используешь путешествие как метафору. Но никогда у тебя это не было так ясно выражено, как в "Ностальгии". Считаешь ли ты себя самого путешественником?

А. Т. Есть только один вид путешествия, которое возможно, - в наш внутренний мир.

Путешествуя по всему свету, мы не очень-то многому учимся. Не уверен, что путешествие всегда оканчивается возвращением. Человек никогда не может вернуться к исходному пункту, так как за это время изменился. И разумеется, нельзя убежать от себя самого: это то, что мы несем в себе - наше духовное жилище, как черепаха панцирь. Путешествие по всему миру - это только символическое путешествие. И куда бы ты ни попал, ты продолжаешь искать свою душу. <...>

Г. Б. Не кажется ли тебе, что сейчас понятие времени у нас вроде измерительной линейки для изображения восприятия существования?

А. Т. Я убежден, что "время" само по себе не является объективной категорией, так как оно не может существовать без восприятия его человеком. Мы живем не "мгновенье". "Мгновенье" так кратко, так близко к нулевой точке, хотя и не является нулем, что у нас просто нет возможности понять его. Единственный способ пережить мгновенье - это когда мы падаем в пропасть: мы находимся в состоянии между мгновеньем (жизни) и будущим (конца).

Потому-то ностальгия - не то же, что тоска по прошедшему времени. Ностальгия - это тоска по пространству времени, которое прошло напрасно, потому что мы не смогли опереться на свои духовные силы, привести их в порядок и тем выполнить свой долг".

Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы поднимались по реке,
И небо развернулось перед нами...
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.

Отъезд и жизнь Тарковского на Западе шли словно бы в точном соответствии с тональностью и смыслом этих стихов Арсения Александровича. Миражная благодать "чудесных" городов и природы при остром и постоянном чувстве опасности. Одновременность этих ощущений не оставляла Андрея Арсеньевича, внутренним слухом он слышал ритмы, своей финишной прямой, тем более что непрерывно приходилось развязывать узлы, от которых резало руки в кровь.

Огромные надежды он возлагал на Каннский кинофестиваль 1983 года. В случае Гран-при он, помимо денег, в которых остро нуждался, получал "двойной трамплин": надежду на то, что Госкино продлит ему срок западной командировки, и благосклонность западных киноспонсоров и иных работодателей, жизненно ему необходимую. Слишком ясно Тарковский видел, в каком нелегком положении находится авторское кино (даже самое гениальное) в "странах капитала".

Однако судьба оказалась к Тарковскому безжалостна. Приехав в женой в Канны, он в первый же день узнал черную весть, о которой его не удосужились оповестить заранее: в конкурсе участвует великий Робер Брессон. И не просто участвует: участвует впервые в жизни, в год своего 75-летия. Мастер, который ни разу не посягал ни на одну награду и вдруг приехал в Канны с новым фильмом ("Деньги"). Понятно было без слов, что у жюри нет другого варианта, кроме как чествовать великого французского маэстро на французской земле. Тем более что Брессон заявил журналистам:

от любой другой награды, кроме "Золотой пальмовой ветви", он откажется.

Но кто такой Брессон для Тарковского? Мастер и человек, которого он (заочно) бесконечно уважал, неизменно называя своим любимым кинорежиссером, более того - единственным подлинно духовным существом в мировом кинематографе, олицетворявшим безукоризненную отрешенность и независимость. И вот теперь - сражаться с ним? Вот уж воистину: "судьба по следу шла за нами, как сумасшедший..."

Застигнутый врасплох, Тарковский пребывал в ужаснейшем смятении, ибо при любом варианте своего поведения он проигрывал.

Кино- и фотосъемки тех майских дней показывают чуть ли не нервный надлом Тарковского: белое как скатерть лицо, искаженное внутренней судорогой, лицо на грани психического паралича*.

    * Второй раз этот феномен мы увидим на фото- и киносъемках пресс-конференции в Милане, где Тарковский сообщил, что не вернется в СССР.

Есть вещи, в которых человек его духовной и психической конституции не должен участвовать. Слишком велика плата за "эстетические" игры.

Решение надо было принимать стремительно, и Тарковский принимает его. "Я посмотрю картину объективным взглядом, и если это очевидный шедевр, то так тому и быть. А если фильм мне не понравится, то я буду защищаться", - сказал он жене.

Фильм ему не понравился, и на ближайшей пресс-конференции Тарковский повторяет формулу Брессона: "Либо "Пальмовую ветвь", либо ничего". Тем уравнивая, как он считает, свои шансы.

И еще была одна головная боль: приезд в качестве члена жюри Сергея Бондарчука, человека, который, как полагал Тарковский, люто его ненавидел. Появление именно Бондарчука говорило Тарковскому яснее любых заверений и обещаний о том, что цель Госкино - загнать его в угол и вернуть в Москву.

Интуиция не подвела Тарковского: как сообщила ему член жюри кинофестиваля Ивонна Баби, дочь историка кино Жоржа Садуля, Бондарчук аки лев сражался против награждения "Ностальгии". Но дело, видимо, было не в этом: жюри, оказавшись в тупиковом положении, главный приз отдало японскому режиссеру, а Брессону и Тарковскому присудило придуманный, что называется, на ходу приз "За вклад в киноискусство". Кроме того, "Ностальгия" была отмечена призом мировой кинопрессы и католической экуменической наградой.

Тарковский вышел на вручение наград совершенно раздавленный. Едва кивнув Брессону, он принял диплом из рук Орсона Уэллса, сказал в микрофон единственное слово "мерси" и неловко отошел на задний план, причем диплом вывалился у него из рук и упал на пол...

Итак, денег Тарковский не получил, а по Москве вскоре поползли слухи, с подачи прессы, что "Ностальгия" потерпела в Каннах сокрушительное поражение. Медоточивые речи советских чиновников, твердивших режиссеру, что срок его командировки закончен и что-де его ждут на родине с распростертыми объятиями, были типичным фарисейством, и Тарковский это отлично понимал. Как выяснилось позднее, в это самое время (28 мая 1983 года) он был уволен с "Мосфильма".

Впрочем, не ведая об этом, он в июне пишет Ф. Ермашу официальную просьбу продлить срок командировки на три года, чтобы поставить "Бориса Годунова" и снять "Гамлета", и, соответственно, просит выпустить к отцу и матери детей и тещу. Однако письменного ответа ни от одной инстанции он так и не получил. Получил многократно повторявшиеся устные разъяснения: приезжайте в Москву, здесь поговорим и решим ваши проблемы к вашему благу. То есть: барин требует холопа назад и разговаривать с холопом на расстоянии не желает.

В начале сентября Тарковские побывали в США на Телорайдском кинофестивале, где Андрей был почетным гостем (автомобильная дорога через всю Америку была главным впечатлением поездки), а вернувшись, нашел на столе письмо от отца, поразившее его.

"6 сентября 1983.

Дорогой Андрей, мой мальчик!

Мне очень грустно, что ты не написал нам ни строчки, ни мне, ни Марине. Мы оба тебя любим, мы скучаем по тебе. Я очень встревожен слухами, которые ходят о тебе по Москве. Здесь, у нас, ты режиссер номер один, в то время как там, за границей, ты не сможешь никогда реализовать себя, твой талант не сможет развернуться в полную силу. Тебе, безусловно, надо обязательно возвратиться в Москву; ты будешь иметь полную свободу, чтобы ставить свои фильмы. Все будет, как ты этого хочешь, и ты сможешь снимать все, что захочешь. Это обещание людей, чьи слова чего-то стоят и к которым надо прислушаться.

Я себя чувствую очень постаревшим и ослабевшим. Мне будет в июне семьдесят семь лет (то есть в будущем году, через десять месяцев?! - Н. Б.). Это большой возраст, и я боюсь, что наша разлука будет роковой. Возвращайся поскорее, сынок. Как ты будешь жить без родного языка, без родной природы, без маленького Андрюши, без Сеньки? Так нельзя жить, думая только о себе, - это пустое существование.

Я очень скучаю по тебе, я грущу и жду твоего возвращения. Я хочу, чтобы ты ответил на призыв твоего отца. Неужели твое сердце останется безразличным?

Как может быть притягательна чужая земля? Ты сам хорошо знаешь, как Россия прекрасна и достойна любви. Разве она не родила величайших писателей человечества?

Не забывай, что за границей, в эмиграции самые талантливые люди кончали безумием или петлей. Мне приходит на память, что я некогда перевел поэму гениального Махтумкули под названием "Вдали от родины". Бойся стать "несчастным из несчастных" - "изгнанником", как он себя называл.

Папа Ас, который тебя сильно любит".

Понятно было без всяких разъяснений, что письмо написано под чьим-то давлением, если не под диктовку. Да и сам Ермаш в воспоминаниях не отрицал, что дважды встречался с Арсением Александровичем. Марина Тарковская: "Мне говорили, что папа писал письмо и плакал.

Стыдно, наверное, было директору "Мосфильма", сидевшему рядом с ним в маленькой комнатке Дома ветеранов кино".

Тарковский отвечал отцу в соответствующей тональности, зная, кто истинный адресат его послания.

"16 сентября 1983.

Дорогой отец! Мне очень грустно, что у тебя возникло чувство, будто бы я избрал роль "изгнанника" и чуть ли не собираюсь бросить свою Россию... Я не знаю, кому выгодно таким образом толковать тяжелую ситуацию, в которой я оказался "благодаря" многолетней травле начальством Госкино, и в частности Ермашом, его председателем. Мне кажется, он еще вынужден будет ответить за свои действия Советскому правительству.

Может быть, ты не подсчитывал, но ведь я из двадцати с лишним лет работы в советском кино - около 17-ти был безнадежно безработным. Госкино не хотело, чтобы я работал! Меня травили все это время, и последней каплей был скандал в Канне, в связи с неблагородными действиями Бондарчука, который, будучи членом жюри фестиваля, по наущению начальства старался (правда, в результате тщетно) сделать все, чтобы я не получил премии (я получил их целых три) за фильм "Ностальгия". Этот фильм я считаю в высшей степени патриотическим, и многие из тех мыслей, которые ты с горечью кидаешь мне с упреком, получили свое выражение в нем. Попроси у Ермаша разрешение посмотреть его и все поймешь и согласишься со мной.

Желание же начальства втоптать мои чувства в грязь означает безусловное и страстное мечтание отделаться от меня, избавиться от меня и моего творчества, которое им не нужно совершенно.

Когда на выставку Маяковского, в связи с его двадцатилетней работой, почти никто из его коллег не захотел прийти, поэт воспринял это как жесточайший и несправедливейший удар, и многие литературоведы считают это событие одной из главных причин, по которым он застрелился.

Когда же у меня был 50-летний юбилей, не было не только выставки, но даже объявления и поздравления в нашем кинематографическом журнале, что делается всегда и с каждым членом Союза кинематографистов*.

    * Не совсем справедливо. В апреле 1982 года фото Тарковского с краткими поздравлениями было напечатано в "Искусстве кино" и "Спутнике кинозрителя". Кроме того, в № 7 "Советского экрана" за 1982 год был опубликован на стр. 14-17 очерк А. Зоркого "Притяжение земли".

Но даже это мелочь - причин десятки - и все они унизительны для меня. Ты просто не в курсе дела.

Потом, я вовсе не собираюсь уезжать надолго. Я прошу у своего руководства паспорт для себя, Ларисы, Андрюши и его бабушки, с которыми мы смогли бы в течение 3-х лет жить за границей с тем, чтобы выполнить, вернее, воплотить мою заветную мечту: поставить оперу "Борис Годунов" в Covent Garden в Лондоне и "Гамлет" в кино. Недаром я написал свое письмо-просьбу в Госкино и отдел культуры ЦК. До сих пор не получил ответа.

Я уверен, что мое правительство даст мне разрешение и на эту работу, и на приезд сюда Андрюши с бабушкой, которых я не видел уже полтора года; я уверен, что правительство не станет настаивать на каком-либо другом антигуманном и несправедливом ответе в мой адрес. Авторитет его настолько велик, что считать меня в теперешней ситуации вынуждающим кого-то на единственно возможный ответ просто смешно; у меня нет другого выхода: я не могу позволить унижать себя до крайней степени, и письмо мое - просьба, а не требование. Что же касается моих патриотических чувств, то смотри "Ностальгию" (если тебе ее покажут), для того чтобы согласиться со мной в моих чувствах к своей стране.

Я уверен, что все кончится хорошо, я кончу здесь работу и вернусь очень скоро с Анной Семеновной, и Андреем, и с Ларой в Москву, чтобы обнять тебя и всех наших, даже если я останусь (наверняка) в Москве без работы. Мне это не в новинку.

Я уверен, что мое правительство не откажет мне в моей скромной и естественной просьбе.

В случае же невероятного - будет ужасный скандал. Не дай Бог, я не хочу его, сам понимаешь.

Я не диссидент, я художник, который внес свою лепту в сокровищницу славы советского кино. И не последний, как я догадываюсь. (В "Советском экране" один бездарный критик, наученный начальством, запоздало назвал меня великим.) И денег (валюты) я заработал своему государству больше всех бондарчуков, вместе взятых. А семья моя в это время голодала. Поэтому я и не верю в несправедливое и бесчеловечное к себе отношение. Я же как остался советским художником, так им и буду, чего бы ни говорили сейчас виноватые, выталкивающие меня за границу.

Целую тебя крепко-крепко, желаю здоровья и сил. До скорой встречи.

Твой сын - несчастный и замученный - Андрей Тарковский.

P.S. Лара тебе кланяется".

Время с осени 1983-го по лето 1984-го прошло в изнурительной и бессмысленной переписке с московскими бонзами и встречах с их агентами. Тарковский жил как минимум под двойным давлением: острым сознанием невозможности возврата к тем, кто считал его своим холопом, и одновременно эфемерности своего на Западе положения, хрупкости практической стороны дела. И кроме того, денно и нощно грызла тоска по сыну и нарастало, словно раковая опухоль, чувство вины перед ним, брошенным тринадцатилетним мальчуганом.

В "Мартирологе" от 17 августа 1983 года: "Как грустно все и мучительно-удручающе. Особенно жаль Ларису. Она принимает нашу ситуацию так близко к сердцу. Потеря родины ее мучает прежде всего, естественно, потому, что с ней нет детей и Анны Семеновны, да и вообще семьи. Хотя она и старается, чтобы этого не было заметно. Но разве я слепой, разве не вижу, как каждый раз после телефонного разговора с Москвой она запирается в ванной и воет? Можно подумать, что мне легче. Я тоже не могу больше жить без Тяпы. Но что можно сделать? У нас не было другого выбора. В этом мы убеждены. Но мы не подозревали, что будет так тяжко..."

Лариса Павловна, в свою очередь, убегала, чтобы не слышать, как плачет муж, слушая в телефонной трубке плач сына.

В феврале 1984-го Тарковский пишет письмо К. Черненко - преемнику умершего генсека Андропова, в котором суммирует свою ситуацию, со своим неизменным простодушием и наивностью пытаясь пробиться к "человеческой сути" нового кремлевского хозяина.

"В связи с успехом фильмов, которые мне удалось сделать в последние несколько лет, и в частности картины "Ностальгия", снятой в Италии совместно с итальянским телевидением, я получил большое количество предложений, связанных с работой в кино за рубежом.

Воспользовавшись некоторыми из них, я бы получил возможность осуществить на Западе две большие кинопостановки, которые в творческом смысле означали бы для меня исполнение моих мечтаний. Это "Борис Годунов" по Мусоргскому и Пушкину и шекспировский "Гамлет".

Надеюсь, что, осуществив эти свои замыслы, я бы сумел приумножить славу советского киноискусства и таким образом послужить родине.

Очень прошу Вашего разрешения дать мне и моей жене Л.П. Тарковской (режиссеру киностудии Мосфильм, моей постоянной помощнице) продолжить работу за рубежом в течение трех лет. А также дать возможность части моей семьи (теще А.С. Егоркиной и 13-летнему сыну Андрею) получить заграничные паспорта на этот же срок. С тем чтобы престарелая мать моей жены (81 год) и маленький сын находились рядом с нами.

Должен сказать, что я обращался с этой просьбой и к Председателю Госкино тов. Ермашу Ф.Т., и в Отдел культуры ЦК КПСС к тов. Шауро В.Ф., и к правительству. Ответа очень долго не было.

Наконец, два месяца назад, у меня состоялась встреча с тов. Ермашом, который сообщил мне, что ему от имени Руководства было поручено передать мне, что существует решение положительно рассмотреть мою просьбу.

Тем не менее до сих пор мои сын и его бабушка все еще в Москве.

Многое после этой беседы с Председателем Госкино осталось для меня непонятным. Тов. Ермаш выражался неясно. Более того. Его отношение ко мне и к моей работе было всегда настолько враждебным, предвзятым и недоброжелательным, что, мне кажется, он вообще не имел морального права участвовать в разрешении проблем, связанных с моей судьбой. Он всегда преследовал меня по недоступным моему пониманию причинам.

Чтобы не быть голословным, позволю себе привести некоторые факты.

  1. Госкино всегда стремился к тому, чтобы я работал как можно меньше. За 24 года работы в советском кино (с 1960 года) я сделал всего 6 фильмов. То есть около 18 лет я был безработным. Если принять во внимание то, что у меня большая семья, то станет ясно, что проблема иметь работу стала для меня вопросом жизненно важным.
  2. Всегда все мои фильмы получали высокую оценку комиссии по присуждению им категорий качества (в смысле идейно-художественном). По определенному положению одно это должно было гарантировать моим картинам высокий тираж для кинопроката. И, следовательно, определенный законом добавочный заработок. В моем случае положение о тиражировании всегда нарушалось. Все мои фильмы незаконно ограничивались в прокате, несмотря на постоянный интерес зрителей и контор кинопроката к моим фильмам. За границу, тем не менее, мои картины продавались всегда и по очень высоким ценам. Надеюсь, что хоть в материальном смысле деятельность моя принесла некоторую пользу моей стране.
  3. Ни один из моих фильмов (несмотря на их мировое признание) ни разу не был выдвинут на соискание какой бы то ни было премии из учрежденных правительством СССР.
  4. Ни один из моих фильмов не принимал участия ни в одном из кинофестивалей моей страны.
  5. После того как тов. Ермаш становится Председателем Госкино СССР, мои фильмы перестают участвовать также и в зарубежных киносмотрах.
  6. С того же времени тов. Ермаш отказывает мне в праве на работу уже вполне категорически. Я тщетно обиваю пороги Госкино в течение нескольких лет в надежде на работу. Получаю же право на постановку последних двух фильмов, Снятых на Мосфильме, только после моего обращения в президиум сначала XXIV, а затем и XXV съездов КПСС. Где мнеи помогли, вопреки желанию тов. Ермаша оставить меня без работы.
  7. Намереваясь иметь свою мастерскую и преподавать на Высших режиссерских курсах при Госкино СССР, я из числа абитуриентов, утвержденных отделом кадров Госкино, отобрал для себя будущих учеников. Госкино утвердил лишь одну кандидатуру. Таким образом была пресечена и моя педагогическая деятельность.
  8. 20-летний юбилей моей работы в кино отмечен не был нигде - вопреки установившимся в советском кино традициям.
  9. Мой 50-летний юбилей в 1982 году отмечен не был ни в какой форме ни одной общественной организацией. Даже киностудией Мосфильм...
  10. Когда я получил инфаркт в результате несчастья, обрушившегося на меня в виде технического брака по вине технического руководства Мосфильма, уничтожившего почти полностью снятую картину "Сталкер" (которую, по решению Госкино СССР, я должен был снять второй раз), я, несколько оправившись после болезни, попросил у Союза кинематографистов безвозвратную ссуду в размере ничтожных 250 рублей. Для того чтобы иметь возможность купить путевку в кардиологический санаторий. Мне - старейшему члену Союза кинематографистов и члену правления Союза - было в этой просьбе отказано.
  11. На кинофестивале в Канне в 1982 году Госкино не только не поддержал меня как советского кинорежиссера с фильмом "Ностальгия", но сделал все, чтобы разрушить ее успех на фестивале. Произошло это не без активной помощи советского члена жюри, специально для этого посланного на фестиваль.

"Ностальгию" я делал от всего сердца - как картину, рассказывающую о невозможности для советского человека жить вдали от Родины и в которой многие западные критики и функционеры усмотрели критику капитализма. И вполне с резонными основаниями для этого, я полагаю.

В результате враждебность и необъективность нашего члена жюри стали поводом для совершенно излишнего шума в зарубежной прессе.

Чем дальше, тем нетерпимее и невозможнее становилась эта травля. Я до сих пор так и не понял, чем заслужил такое чудовищное к себе отношение со стороны Госкино СССР и лично тов. Ермаша.

Смею надеяться, что я все же внес некоторый вклад в развитие нашего советского кино и несколько увеличил то влияние его во всем мире, которое оно оказало повсеместно.

Естественно, что в силу всего сказанного я никак не могу рассчитывать не только на объективное, но даже попросту человеческое отношение к себе со стороны своего кинематографического руководства, которое попросту истребляло меня в течение многих и многих лет.

Глубокоуважаемый Константин Устинович! Помогите! Не дайте затоптать в грязь попытки советского режиссера принести пользу культуре Советского Союза, умножить в силу моей энергии и способностей ее растущую славу.

Дайте мне возможность отдохнуть немного от беспримерного преследования тов. Ермаша!

Разрешите мне поставить на Западе задуманные мною работы и тем самым осуществить свои творческие намерения! С тем чтобы вернуться через три года и поставить на Мосфильме картину о жизни и значении Ф.М. Достоевского.

Прошу Вас, Константин Устинович! Распорядитесь, пожалуйста, дать возможность моему сыну и его бабушке приехать к нам и быть с нами, пока мы будем здесь работать. Ведь вы не можете не понимать свойств родительских чувств и страдания ребенка, по тем или другим причинам оторванного от родителей..."

Разумеется, никаких новых следствий из письма не было. Как не было следствий и из различных других петиций в Москву - от организаций и лиц, ходатайствовавших за Тарковских, за воссоединение их семьи. Был даже создан европейский Комитет по воссоединению семьи кинорежиссера.

В конце концов, видимо, следовало взорваться. Идею такого "взрыва" предложил американский подданный Мстислав Ростропович. "Сегодня позвонил Слава Ростропович. Он сказал, что мы должны <...> устроить скандал, чтобы о нем узнал весь мир и чтобы нашего сына востребовали международные организации и самые высокие политические круги Запада. Он посмеялся над нашими надеждами на Берлингера и Андреотти (коммунистические лидеры Запада. - Я. Б.) и сказал, что наша единственная возможность - устроить скандал и оказать давление. Такой компромисс, как сейчас, им только удобен. Он предложил помочь нам денежно..."

И вот Тарковский просит парижанина Владимира Максимова, главного редактора "Континента", организовать пресс-конференцию.

В канун этого миланского мероприятия, где Тарковский заявит о разрыве с московским режимом и невозвращении в СССР, он писал в дневнике: "Лариса ужасно нервничает, даже если открыто это не показывает. По ночам она вообще больше не спит. Мне тяжко за этим наблюдать. Я как-то не-подготовлен к такой жизни, для меня это сплошная мука. Но если бы только это. Ближние мои, любящие меня и любимые мною, страдают точно так же. Именно эта тесная связь со мной и заставляет их страдать. Как это печально - быть вынужденным в этом признаваться..."

Итак, миланская пресс-конференция 10 июля 1984 года, о которой Тарковский позднее скажет: "Это самый отвратительный момент моей жизни". Действительно, даже просто смотреть кинохронику этого события мучительно: такой смертельной мукой прорезано лицо Тарковского, такой фундаментальной растерянностью, словно бы он ошеломляет сам себя.

Любопытен финал вступительного слова Ростроповича: "...Я желаю своему великому другу успехов! И я уверен, что своими страданиями этот человек еще не один раз обессмертит свой народ!"

Страдательность здесь возведена в некую фундаментальную черту Тарковского и как человека и как художника.

В своем выступлении Тарковский перечислил свои мытарства (большую их часть читатель уже знает), сущность которых, конечно, была малопонятна западным журналистам. Начал он с такой фразы:

"Может быть, в своей жизни я пережил не так много, но это были очень сильные потрясения. Сегодня я переживаю очередное потрясение, и может быть, самое сильное из всех: я вынужден остаться за пределами своей страны по причинам, которые хочу вам объяснить. <...>

Я много раз просил наше руководство пойти нам навстречу, опирался на хельсинкские документы (по поводу выезда сына. - Я. Б.), но оказывалось каждый раз, что мы для нашего правительства как бы не существуем. Нас поставили в ситуацию, которая вынуждает нас материализоваться, чтобы напомнить о себе и вынудить с нами посчитаться. <...>

Потерять родину для меня равносильно какому-нибудь нечеловеческому удару. Это какая-то месть мне, но я не понимаю, в чем я провинился перед советской культурой, чтобы вынуждать меня оставаться здесь на Западе?!."

Наивная речь, сотканная из перечислений почти детских (по общей интонационной тональности) обид. Не речь дипломата, политика или человека, верящего, что миром правит цинизм. Недаром журналисты потом писали, что Тарковский остался на Западе потому, что ему мало в России платили.

Позднее он высказывался уже более четко, сжато и резко, что называется, "резал". В одном из интервью его спросили, не Бондарчук ли виной столь радикального его решения. Тарковский ответил: "Дело не в нем, а в том, что, будучи членом правительства, председатель Госкино продемонстрировал, что Тарковский не нужен Советскому Союзу, что Тарковский сделал картину на Западе, которая не удалась... Когда перед лицом всего мира в Каннах советское правительство говорит мне, что, мол, мы прекрасно обойдемся без Тарковского, что он говно, что он к нам не имеет никакого отношения, то я понимаю, что вернуться в СССР - как лечь в могилу... Меня унизили, унизили не как художника, а как человека; мне просто плюнули в лицо..."



Библиотека » Жертвоприношение Андрея Тарковского




Сергей Бодров-младший Алексей Жарков Екатерина Васильева Сергей Бондарчук  
 
 
 
©2006-2019 «Русское кино»
Яндекс.Метрика